В ожидании Красной Армии - Страница 3


К оглавлению

3

Я смело хлюпал вослед В.В., минуя очередной дом, деревня казалась нескончаемой. Унылый лабиринт нищеты и убогости.

- Угля на зиму хватит, вам повезло. Здесь мы берем керосин, - он показал на врытую по горло в землю цистерну. - Поначалу, конечно, скучно, никто никого вечерами в телевизоре не чавкает, но зато лучше чувствуешь настоящее. Вот мы и пришли, - он распахнул низкую калитку, косо висевшую на гнилом столбе.

- Сие владение ваше. Нравится?

Я не решался ступить во двор.

- Привыкните, Петр Иванович, - легонько потянул меня за рукав учитель. Привыкните.

* * *

Этого я и боялся - привыкнуть. Принять, как обязательное, непременное, то, что есть - мешанину лиц, городов, газет. Неуправляемость жизни, хаос. Я и бежал - сюда, в глушь.

Возможно, не лучший выбор. Можно было побарахтаться на миру - звали в Гастингс, Ван-Зее, Тилбург, турниров много, хватило бы на пару лет. Как-никак, чемпион мира по версии федерации прогрессивных шахмат. Полно, наигрался, с ярмарки не идти надо - лететь, иначе понесут. Ногами вперед. Шопен, глазет и с кистями. Безвременно, безвременно.

А здесь - простор. Истоки, как говорит учитель. Где и силы вернуть, где и сгинуть, как не на родимой сторонке. Она, родимая, велика, плюс-минус тысяча верст для брата-славянина ништо.

Жилье мое - низенький маленький домик, пропахший эфиром, карболкой и куриным дерьмом, домик со скрипучей дверью серого некрашенного дерева и щелястыми полами, по которым ночами взапуски гоняли мыши, с рукомойником в комнате и сортиром на задах, с окошками в школьный альбомчик, деленными рамой на четвертушки, приучавшими к потемкам и смирению. Да и лампа, подвешенная на крюк к потолку, светила неярко, полуприкрученный фитиль скупо тратил ценный покупной керосин, растягивая время от заправки до заправки.

Первые дни город не отпускал меня, я суетился много и, большей частью, зря - побелил потолки, отмыл, отскоблил полы, поправил крохотную баньку, вычистил погреб, надеясь ссыпать мешок-другой картошки, а, главное, сработался с плитой.

Плита была - перестроенная, правый бок ее, крепкий, капитальный, местами хранил на себе изразцы, простенькие, товарищества Беренгеймъ из далекого Харькова. Все же остальное, подстроенное к этому боку, давно обогнало его в дряхлении, потихоньку крошилось, отпадала глиняная обмазка, обнажая дрянной кирпич, и даже чугунная дверца болталась на одной петле, другая треснула и раскололась. С трудом несла плита в себе котел отопления, духовку и четыре жерла, прикрытые чугунными кольцами.

Брякали они - до души пробирало, взбулгачивало заиленные воспоминания, которым бы лучше и совсем окаменеть, сцементироваться. Тогда на меня падала хандра. Я ложился на скрипучую кровать, железную, с шишечками, и смотрел в потолок. Порой солнце заглядывало в окошко, отражалось в позабытом на подоконнике щербатом зеркале, и тогда зайчик составлял мне компанию. Зеркало постепенно пылилось, и зайчик серел: отсутствие электричества отучило меня от каждодневного бритья, и зачем? земской доктор просто обязан иметь бороду. Зайчик прятался на потолке, выдавая себя медленно осыпавшейся побелкой, хлопья которой кружили редкими рождественскими снежинками.

А до рождества - далеконько.

Избыть тоску помогала лопата. Метр за метром я вскапывал землю вокруг медицинского пункта, вытирая третьегодные засохшие цветы, чувствуя себя покорителем целины. В уголке рисково посадил чеснок, все-таки срок прошел. Ужо весной по-настоящему обустрою садик, полью потом и слезами, расцветет тысяча цветов и вырастет большая-пребольшая репка.

Дурашливость моя была дешевой, второсортной, как и жизнь, да с нас и этого довольно.

С меня и зайчика.

* * *

Кипяток, злой, крутой, терзал заварку в третий раз.

Опивки. Писи сиротки Марыси. Ему крепче и нельзя, какой стакан за день, шестой? седьмой? Да и годы не те чифирем баловаться. Годы и сердце. Сейчас об этом думалось даже со злорадством. На-кось, выкуси - мобилизовать. Хотя Гитлер не слаще хрена, тоже сволочь, - перед сторожем лежала вчерашняя газета, невольно направляя мысли.

Война, дождались, накаркали.

Все песни о ней, все разговоры. А и ему поговорить не с кем. Оно неплохо, болтун ошибается единожды.

Нервно, дергано задребезжал звонок. Нанесла нелегкая.Война ведь. Воскресенье, в конце концов. Инспекция пожарная?

Он поспешил ко входу.

- Ворота отворяй, - скомандовал кто-то, просовывая в окошечко удостоверение.

- Слушаюсь, - сторож не посмел коснуться документа, досадуя на дрожь рук, отпер замок, бегом распахнул ворота.

Во двор музея вкатил "воронок", из нутра его вышли трое. Двое - в форме, а между ними... сторож заморгал, не зная, как отзываться, увидя старого директора, директора, под которым работал с тех пор, как устроился в музей, с двадцать пятого, значит, и по тридцать седьмой. Вернулся директор, или как?

Признать? Не заметить?

- Не узнаешь, Семеныч? - директор робко улыбнулся, и робость эта подсказала ответ.

Сторож неопределенно хмыкнул.

- Прикрой ворота, - скомандовал, выходя из кабины "воронка", бритый наголо крепыш в штатском. Старший, догадался сторож.

- Семеныч, в порядке музей? - спросил бывший директор.

Сторож посмотрел на бритого, тот едва заметно кивнул.

- Вроде без происшествий.

- И кладовая... шестая кладовая... в порядке?

- Что ей сделается.

- Тогда веди.

Сторож опять посмотрел на крепыша, спрашивая.

Они шли по полутемным коридорам, спускаясь в цокольный этаж, а оттуда, отомкнув кованную дверь, совсем уже в подземелье, глубоко, тридцать две ступени. Воздух не затхлый, сухой, умели раньше строить, место выбирали.

3